Меню Рубрики

В лесу не стало мочи

ЖУК-АНТИСЕМИТ
КНИЖКА ДЛЯ ДЕТЕЙ

Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:

Разговор Жука с Божьей коровкой

Божья коровка:
В лесу не стало мочи,
Не стало нам житья:
Абрам под каждой кочкой!

И солнышко не греет,
И птички не свистят.
Одни только евреи
На веточках сидят.

Ох, эти жидочки!
Ох, эти пройдохи!
Жены их и дочки
Носят только дохи.

Дохи их и греют,
Дохи и ласкают,
Кто же не евреи —
Те все погибают.

Жук:
— Бабочка, бабочка, где же ваш папочка?

Бабочка:
— Папочка наш утонул.

Жук:
— Бабочка, бабочка, где ж ваша мамочка?

Бабочка:
— Мамочку съели жиды.

Воробей — евреи,
Канарейка — еврейка,
Божья коровка — жидовка,
Термит — семит,
Грач — пархач!
(Умирает.)

И такая участь ждёт ВСЕХ антисемитов! 🙂

В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем своё.

Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова «Таракан».

Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.

Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одёрнула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:

– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.

В «Театре» Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.

– Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.

Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:

– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.

Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на «вивисекторах» лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.

– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!

Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.

В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова «На смерть поэта», оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит ещё в пять лет.

– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.

Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?

– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: «Папа, папа!»
Бедный сын!

Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.

– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.

Кто-то из слабых духом детей зарыдал.

– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мёртвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.

Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.

– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.

Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.

– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.

Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:

– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.

Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.

На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.

– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже «Майн Кампф», хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?

– Потому что «Жука-антисемита» в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.

источник

Николай Макарович Олейников примыкал к литературной группе «Обериу» — «Объединение реального искусства» (Заболоцкий, Хармс, Введенский, Бахтерев, Дойвбер, Левин, Разумовский, Вагинов), сложившейся в Ленинграде в конце 1920-х годов. Олейников не входил формально в это объединение и никогда не принимал участия в публичных выступлениях обериутов. Но он постоянно с ними общался и, главное, писательски был гораздо ближе к обериутам (особенно к Заболоцкому «Столбцов»), чем, например, участник объединения Вагинов.

На рубеже двадцатых-тридцатых годов я много встречалась с этим необыкновенным человеком. Евгений Шварц в своих воспоминаниях назвал его «демоническим». Вот запись об Олейникове, сделанная мною в марте 1933 года:

«Олейников один из самых умных людей, каких мне случалось видеть. Точность вкуса, изощренное понимание всего, но при этом ум его и поведение как-то иначе устроены, чем у большинства из нас; нет у него староинтеллигентского наследия.

Не знаю, когда и чему он учился. Вот что он мне как-то о себе рассказал. Юношей он ушел из донской казачьей семьи в Красную Армию. В дни наступления белых он, скрываясь, добрался до отчего дома. Но отец собственноручно выдал его белым как отступника. Его избили до полусмерти и бросили и сарай, с тем чтобы утром расстрелять с партией пленных. Но он как-то уполз и на этот раз пробрался в другую станицу, к деду. Дед оказался помягче и спрятал его. При первой возможности он опять ушел на гражданскую войну, в Красную Армию.

Неясно, успел ли он учиться, но знает много, иногда самые неожиданные вещи. В стихах он неоднократно упоминает о занятиях математикой. Бухштаб однажды подошел к Олейникову в читальном зале Публичной библиотеки и успел разглядеть, что перед ним лежат иностранные книги по высшей математике. Олейников быстро задвинул книги и прикрыл тетрадью.

— Не может быть, чтобы я был поэтом в самом деле. Я редко пишу. А все хорошие писатели графоманы. Вероятно— я математик.

Ахматова говорит, что Олейников пишет, как капитан Лебядкин, который, впрочем, писал превосходные стихи. Вкус Анны Андреевны имеет пределом Мандельштама, Пастернака. Обериуты уже за пределом. Она думает, что Олейников — шутка, что вообще так шутят.

Олейников продолжает традицию, в силу которой юмористы подвержены мрачности или меланхолии (Свифт, Гоголь, Салтыков, Зощенко). На днях мы разговаривали долго. Он был мрачен и говорил, что человеку необходимо жениться, потому что это избавляет от ощущения беспросветности существования, свойственного каждому. „Самое страшное — утром просыпаться в комнате одному“.

— Это не серьезно. Это вроде того, как я вхожу в комнату, раскланиваюсь и говорю что-нибудь. Это стихи, за которыми можно скрыться. Настоящие стихи раскрывают. Мои стихи — это как ваш „Пинкертон“, как исторические повести для юношества.

— Нет, это несоизмеримо. Но я понимаю… Вы хотите сказать — вещи не из внутреннего опыта.

— Есть разные внутренние опыты. Может быть опыт умного и остроумного человека. Человека, который умеет сделать то, что хочет сделать. Это все может пойти в условную вещь. Только это не самый главный внутренний опыт.

Мы говорили еще о том, что непонятно, как писать сейчас прозу. О том, что нас тяготит фиктивность существующих способов изображения человека. Я сказала, что еще Толстой в конце жизни утверждал — уже невозможно описывать, как вымышленный человек подошел к столу, сел на стул и проч., что интересен эксперимент Пруста. Вместо изображения человека — у него изображение размышлений о человеке, то есть реальности, адекватно выражаемой в слове. Слово и есть материя размышления, тогда как по отношению к материи всякого предмета слово есть знак, речевой эквивалент. Прустовская действительность — это комментарий; люди и вещи вводятся по принципу цитат.

Олейников (возвращаясь к теме „не главного внутреннего опыта“):

— Я уже говорил, что вещи, решающие условную задачу, читать не стыдно.

— Ну да, и если там кто-нибудь садится на стул, то отвечает за это не автор, а предшественники автора…»

Здесь кончается запись 1933 года.

Свободный от староинтеллигентских навыков в бытовом общении, в своей жизненной манере, Олейников вовсе не был свободен от культурного наследия; он знал русскую поэзию XIX и XX веков. У его собственной поэзии были источники — Мятлев, Козьма Прутков (Олейников называл себя внуком Козьмы Пруткова, посвящал стихи его памяти), шуточные стихи А. К. Толстого, поэты «Искры» и поэты «Сатирикона».

И одновременно Хлебников. Поэтической практике Олейникова многое в Хлебникове чуждо — его мифологизм, славянская стихия, корнесловие, его утопии и философия истории. Казалось бы, важнейшие слагаемые хлебниковского мира. И все же традиция Хлебникова живет в олейниковском понимании слова, в принципе его словоупотребления.

Этот принцип объединял Олейникова с обериутами. Олейников с его сильным и ясным умом очень хорошо понимал, где кончается бытовой эпатаж обернутое и начинается серьезное писательское дело. В тридцатых годах он как-то сказал мне о Хармсе: «Не расстраивайтесь, Хармс сейчас носит необыкновенный жилет (жилет был красный), потому что у него нет денег на покупку обыкновенного».

Козьма Прутков, Саша Черный и Хлебников — что могло получиться из такого скрещения? Получилась система чрезвычайного единства, принадлежащая поэту, узнаваемому по любой строчке (узнаваемость вообще неотъемлемое свойство настоящего поэта) — Признаки этой системы: умышленный примитивизм, однопланный синтаксис при многопланной семантике, гротескные несовпадения между лексической и стилистической окраской слова и его логическим содержанием. Целостность, но образуемая сложно соотнесенными слагаемыми.

источник

© Николай Олейников (наследники), 2008
© Игорь Лощилов (публикация, подготовка текста, послесловие), 2008

УБИЙСТВО
Вот муха бежит по дороге, —
Послышался грохот и стук, —
Свои меднокрасные ноги
Опять расправляет паук.

Он муху, как зверя, хватает,
Садится на ветку верхом
И в пленницу ножик вонзает.
Разбойник, убийца, подлец, кандидат в исправдом!

ЖАЛОБА МАТЕМАТИКА
Надоело мне в цифрах копаться,
Заболела от них голова.
Я хотел бы забыть, что такое 17,
Что такое 4 и 2.

Я завидую зрению кошек:
Если кошка посмотрит на дом,
То она не считает окошек
И количество блох не скрепляет числом.

Так и я бы хотел, не считая,
Обозначить числом воробьиную стаю,
Чтобы бился и прыгал в тетрадке моей
Настоящий живой воробей.

БОТАНИЧЕСКИЙ САД
В Ботанический сад заходил, —
Ничего не увидел в саду.
Только дождик в саду моросил,
Да лягушки кричали в пруду.

И меня охватила тоска,
И припал я к скамье головой.
Подо мной заскрипела доска,
Закачался камыш надо мной.
И я умер немного спустя,
И лежал с неподвижным лицом…
В Ботанический сад заходя,
Я не знал, что остануся в нем.

КУЗНЕЧИК
Что выражает маленький кузнечик?
Каков его логический состав?
Он сделан из крючков, он сделан из колечек,
Он чем-то связан для меня со словом “костоправ”.

Спина кузнечика горит сознаньем, светом,
Его нога сверкает, как роса.
С поджатыми коленками, пузатенький,
он выглядит пакетом;
Разрежь его — и ты увидишь чудеса:

Увидишь ты двух рыбок, плавающих вместе,
Сквозную дырочку и крестик.
1933

ШУРОЧКЕ
У мухи нету перьев. Зачем же я не муха?!
Я тоже не имею ни перьев, ни хвоста.
И мягкости такой же мое большое брюхо,
Я так же, как и муха, не вью себе гнезда.
Когда бы при рождении
Я мухой создан был,
В сплошном прикосновении
Я жизнь бы проводил.
Я к вам бы прикасался,
Красавица моя,
И в обществе считался
Счастливчиком бы я.
И я бы не кусался, а только целовался.
1933

САМОВОСХВАЛЕНИЕ МАТЕМАТИКА
Это я описал числовые поля,
Анатомию точки, строенье нуля,
И в свои я таблицы занес
Подлеца, и пчелу, и овес,
И явление шерсть, и явление соль,
И явление летающую моль,
Я придумал число-обезьянку
И число под названием дом.
И любую аптечную склянку
Обозначить хотел бы числом.
Таракан, и звезда, и другие предметы —
Все они знаменуют идею числа.
Свечи, яблоки, гвозди, портреты —
Все, что выразить в знаках нельзя.
Мои числа — не цифры, не буквы,
Интегрировать их я не стал:
Отыскавшему функцию клюквы
Не способен помочь интеграл.
Я в количество больше не верю,
И, по-моему, нет величин;
И волнуют меня не квадраты, а звери, —
Потому что не раб я числа, а его господин.

При жизни Николая Макаровича Олейникова (1898—1937) состоялось всего три публикации его стихотворений, подписанных настоящим именем поэта.1 Вместе с тем стихи его были хорошо известны ценителям поэзии: предназначенные для “неофициального пользования” стихотворения, “послания” и “посвящения” Олейникова циркулировали в рукописных и машинописных копиях с конца 1920-х годов, предвосхищая эпоху самиздата. В “самиздатские” 1960—1970-е стихи Олейникова продолжали, впрочем, распространяться в машинописях и списках наряду с немногочисленными журнальными публикациями.

Шесть неизвестных стихотворений Олейникова были обнаружены нами в фонде Лили Юрьевны Брик и Василия Абгаровича Катаняна (РГАЛИ, ф. 2577, оп. 1), среди материалов раздела систематизации “Рукописи разных лиц” (ед. хр. 1491). Название папки, содержащей 8 машинописных листов, согласно описи: “Заболоцкий Николай Алексеевич. „Ботанический сад“, „Кузнечик“, „Озарение“, „Из жизни насекомых“, „Смерть героя“, „Цирк“ и др. стихотворения. Крайние даты: 1928—1933”. Каких-либо сведений о литературных или иных контактах между Олейниковым и Заболоцким, с одной стороны, и кругом Брик — с другой, несколько нам известно, нет.

На первых трех листах и в самом деле перепечатаны два известных текста Николая Заболоцкого. Это “Пролог” из поэмы “Торжество Земледелия”, оформленный в виде отдельного стихотворения, под ранним названием “На тему природа fьr sich”2 и стихотворение “Цирк”. Фамилия автора напечатана без инициала (в первом случае под текстом, во втором — над ним); это, наряду с отсутствием личной подписи, свидетельствует о том, что машинопись была изготовлена не автором (подписывавшимся обычно “Н. Заболоцкий”), а неизвестным лицом. Вместе с тем весьма вероятно раннее происхождение копий: столбец “Цирк” написан в 1928 году (точная дата создания неизвестна), а в феврале 1929 года он уже был напечатан в журнале “Звезда” (1929, № 2,
с. 112—114).3 Текст “На тему природа fьr sich” здесь датирован (октябрь
1928 г.), и уже в качестве пролога к поэме он стал доступным читателю в печатном виде в октябрьской книжке “Звезды” (1929, № 10, c. 54—56). Ранний вариант названия сообщает известному тексту откровенную “философичность”: “fьr sich” (“для себя”) — термин немецкой классической философии, восходящий к “Критикам” Иммануила Канта, где “вещь для себя” (“Ding fьr sich”) и “вещь в себе” (“Ding an sich”) противопоставлены “вещи для нас” (“Ding fьr uns”). Он же делает понятной одну из записей Даниила Хармса. В “Записной книжке 16”, начатой в октябре 1928 года, на обороте листа 4, после наброска к стихотворению “О том, как папа застрелил мне хорька”: “На тему природа „fьr sich“. Хорошо, но не очень”.4 Текст напечатан без интервалов между строчками, поэтому занимает всего половину листа и выглядит непривычно компактным. Однако, если не считать заголовка, отличие от печатной редакции единственное: текст на свитке, развевающемся из журавлиного клюва, который означает, по точному наблюдению А. А. Кобринского, “перенос акцентов с сюжетно-тематического на чисто семиотический уровень”5, напечатан здесь без кавычек, большими буквами:
Из клюва развевался свиток,
Где было сказано: УБЫТОК
ДАЮТ ТРЕХПОЛЬНЫЕ ТРУДЫ.

Читайте также:  Альфа липоевая кислота и моча

В тексте стихотворения “Цирк” никаких отличий от печатной редакции не содержится.

Гораздо больше неожиданного таят в себе листы 4—8, более позднего
происхождения (возможно, середины или конца 1930-х годов). Здесь, без указания имени автора, перепечатаны кем-то 13 стихотворений Николая Макаровича Олейникова, семь из которых давно атрибутированы, опубликованы и воспринимаются как “хрестоматийно” олейниковские, и шесть не известных прежде ни исследователям, ни близким поэта. Возможно, машинопись содержала утраченный (или уничтоженный после ареста и гибели поэта) первый лист с фамилией автора; возможно, она была изготовлена уже в годы, когда его имя было “неупоминаемым”, — так или иначе, принадлежность предлагаемых сегодня вниманию читателя шести стихотворений перу Н. М. Олейникова не вызывает сомнений. Копия содержит ряд довольно грубых ошибок и опечаток (например: “В черточках смородины красной…” вместе “В чертогах смородины красной…”): она явно была изготовлена посторонним автору (хотя, вероятно, и принадлежавшим к “литературному миру”) лицом. Тексты приведены нами
в соответствие с современной орфографической и пунктуационной нормами.

Под некоторыми из стихотворений стоит дата — во всех случаях это 1933 год. Приведем состав последних пяти листов источника в том порядке, как стихотворения следуют в оригинальной машинописи. Курсивом выделены названия не известных прежде стихотворений:

Л. 4: “Ниточка, иголочка…” (1933), “Из жизни насекомых” (“В чертогах смородины красной…”, без даты), “Чарльз Дарвин” (1933).

Л. 5: “Убийство” (“Вот муха бежит по дороге…”, без даты), “О нулях” (“Приятен вид тетради клетчатой…”, без даты), “Жалоба математика” (“Надоело мне в цифрах копаться…”, без даты)

Л. 6: “Смерть героя” (“Шумит земляника над мертвым жуком…”, 1933), “Озарение” (“Все пуговки, все вещи что-то значат…”, 1933), “Ботанический сад” (1933).

Л. 8: “Самовосхваление математика” (“Это я описал числовые поля…”, без даты).

Дело здесь не только в тесном соседстве с несомненно олейниковскими стихотворениями — найденные тексты явственно связаны с поэтической лабораторией Олейникова, ключевыми темами и неповторимыми поэтическими приемами его поэзии.

“Убийство”, “Кузнечик” и отчасти “Шурочке”6 объединены связью с “инсектным кодом”, о котором немало написано исследователями поэтики авангарда и, в частности, обэриутов.7 “По свидетельству Е. В. Заболоцкой, Заболоцкий и Олейников проводили какие-то специальные опыты с жуками”.8
В записях Леонида Липавского, относящихся к середине 1930-х, говорится:
“И вот, попив и поев, ощутили ясно, что мыслей никаких нет. Как далеко было то время, когда Н. М. провозгласил мудрость кузнечика и начертил на знамени жука”.9

Строка “Он чем-то связан для меня со словом „костоправ“” получает неожиданное развитие в одном из немногочисленных крупных по объему сочинений поэта — в “философской поэме” 1937 года “Пучина страстей”:
Спрятав крылья между плечик
И коленки подобрав,
На цветке сидит кузнечик —
Музыкант и костоправ.

И в роскошном отдаленьи,
Шесть коленок вверх подняв,
Замирает в восхищеньи
Знаменитый костоправ.

В предпоследней, 5-й части “философской поэмы” слово “костоправ” буквально замещает слово “кузнечик”, становясь на его место рядом со “стрекозой”:

Поручители смеялись,
Банку пороха взорвав,
Потому что испугались
Стрекоза и костоправ.

Л. Я. Гинзбург писала в 1933 году: “Неясно, успел ли он учиться, но знает он много, иногда самые неожиданные вещи. В стихах он неоднократно упоминает о занятиях математикой. Б[ухштаб] однажды подошел к Олейникову в читальном зале Публичной библиотеки и успел разглядеть, что перед ним лежат иностранные книги по высшей математике. Олейников быстро задвинул книги и прикрыл тетрадью”.10 “Жалоба математика” и “Самовосхваление математика” связаны с математическими занятиями и интересами поэта, о которых свидетельствуют не только мемуаристы, но и хранящаяся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге рукопись: “Н. Олейников. Теория чисел. Таблицы” (ф. 1232, № 417).

Отметим в заключение, что послание “Шурочке”, наряду с развитием темы насекомых, вписывается в ряд многочисленных иронических куртуазных “посланий” и “посвящений” знакомым дамам, а анапесты “Ботанического сада” подводят своеобразный итог романсно-элегической, “фетовской” линии развития русской поэзии (ср., например, ставшее популярным романсом стихотворение А. А. Фета “Я тебе ничего не скажу…”, 1885). Несомненно, мы слышим здесь ту неповторимую трагическую “ноту” поэзии Николая Олейникова, которая была недоступна восприятию Ахматовой: “Вкус Анны Андреевны имеет пределом Мандельштама, Пастернака. Обэриуты уже вне предела. Она думает, что Олейников — шутка, что вообще так шутят”.11

Выражаю признательность Александру Николаевичу Олейникову, одобрившему публикацию шести неизвестных стихотворений, которые отныне будут приобщены к корпусу поэта, получившего в свое время от Николая Заболоцкого экземпляр “Столбцов” с надписью: “Равному гению земли”. Надпись, несомненно, иронична, но и серьезна — по самому большому человеческому и литературному счету.

1 См.: Олейников Н. М. Стихотворения и поэмы. Вступ. ст. Л. Я. Гинзбург; Биогр. очерк, сост., подгот. текста и примеч. А. Н. Олейникова. СПб., 2000 (Серия “Новая библиотека поэта”), c. 219. Из работ, посвященных поэтике Н. М. Олейникова, кроме вошедшей в это издание классической статьи Л. Я. Гинзбург, назовем: Полякова С. В. “Олейников и об Олейникове”, и другие работы по русской литературе. М., 1997; Лопарева Н. А. Новое зрение Н. Олейникова: тело и пространство: Автореф. дисс. на соиск. уч. ст. канд. филол. наук. Тюмень: Тюменский гос. ун-т , 2005.

источник

В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем своё.

Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова «Таракан».

Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.

Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:

В «Театре» Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.

– Таракан к стеклу прижался

Если б знал, что есть душа.

Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:

Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на «вивисекторах» лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.

– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!

Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.

В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова «На смерть поэта», оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.

– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.

Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?

– Там, в щели большого шкапа,

Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.

Зал потрясённо молчал вместе со мной.

Но и это был ещё не конец.

– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.

Кто-то из слабых духом детей зарыдал.

– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.

Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.

Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.

– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.

Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:

Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.

На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.

– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже «Майн Кампф», хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?

– Потому что «Жука-антисемита» в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.

источник

орошки
В галерее ботанической
На короткой цветоножке
Воссиял цветок тропический.

Это Вы — цветок, Тамара,
А морошка — это я.
Вы виновница пожара,
Охватившего меня.

54. СУПРУГЕ НАЧАЛЬНИКА
(НА РОЖДЕНИЕ ДЕВОЧКИ)

На хорошенький букетик
Ваша девочка похожа.
Зашнурована в пакетик
Ее маленькая кожа.

В этой крохотной канашке
С восхищеньем замечаю
Благородные замашки
Ее папы-негодяя.

Негодяя в лучшем смысле,
Негодяя, в смысле — гений,
Потому что много мысли
Он вложил в одно из самых
лучших своих произведений.

Пойду я в контору ,
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.

Козловым я был Александром,
А больше им быть не хочу!
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.

Быть может, с фамилией новой
Судьба моя станет иной
И жизнь потечет по-иному,
Когда я вернуся домой.

Собака при виде меня не залает,
А только замашет хвостом,
И в жакте меня обласкает
Сердитый подлец управдом.

Свершилось! Уже не Козлов я!
Меня называть Александром нельзя.
Меня поздравляют, желают здоровья
Родные мои и друзья.

Но что это значит? Откуда
На мне этот синий пиджак?
Зачем на подносе чужая посуда?
В бутылке зачем вместо водки коньяк?

Я в зеркало глянул стенное,
И в нем отразилось чужое лицо.
Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд,
Печальные тусклые очи,
Холодный уверенный взгляд.

Тогда я ощупал себя, свои руки,
Я зубы свои сосчитал,
Потрогал суконные брюки —
И сам я себя не узнал.

Я крикнуть хотел — и не крикнул.
Заплакать хотел — и не смог.
Привыкну, — сказал я, — привыкну.
Однако привыкнуть не мог.

Меня окружали привычные вещи,
И все их значения были зловещи.
Тоска мое сердце сжимала,
И мне же моя же нога угрожала.

Я шутки шутил! Оказалось,
Нельзя было этим шутить.
Сознанье мое разрывалось,
И мне не хотелося жить.

Я черного яду купил в магазине,
В карман положил пузырек.
Я вышел оттуда шатаясь,
Ко лбу прижимая платок.

С последним коротким сигналом
Пробьет мой двенадцатый час.
Орлова не стало. Козлова не стало.
Друзья, помолитесь за нас!

Я муху безумно любил!
Давно это было, друзья,
Когда еще молод я был,
Когда еще молод был я.

Бывало, возьмешь микроскоп,
На муху направишь его —
На щечки, на глазки, на лоб,
Потом на себя самого.

И видишь, что я и она,
Что мы дополняем друг друга,
Что тоже в меня влюблена
Моя дорогая подруга.

Кружилась она надо мной,
Стучала и билась в стекло,
Я с ней целовался порой,
И время для нас незаметно текло.

Но годы прошли, и ко мне
Болезни сошлися толпой —
В коленках, ушах и спине
Стреляют одна за другой.

И я уже больше не тот.
И нет моей мухи давно.
Она не жужжит, не поет,
Она не стучится в окно.

Забытые чувства теснятся в груди,
И сердце мне гложет змея,
И нет ничего впереди.
О муха! О птичка моя!

57.ТАРАКАН
> Таракан попался в стакан
> Достоевский

Таракан сидит в стакане.
Ножку рыжую сосет.
Он попался Он в капкане
И теперь он казни ждет

Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, с топорами
Вивисекторы сидят

У стола лекпом хлопочет,
Инструменты протирая,
И под нос себе бормочет
Песню .

Трудно думать обезьяне,
Мыслей нет — она поет.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет

Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.

Но наука доказала,
Что душа не существует,
Что печенка, кости, сало —
Вот что душу образует

Есть всего лишь сочлененья,
А потом соединенья

Против выводов науки
Невозможно устоять
Таракан, сжимая руки,
Приготовился страдать

Вот палач к нему подходит,
И, ощупав ему грудь,
Он под ребрами находит
То, что следует проткнуть

И, проткнувши, на бок валит
Таракана, как свинью
Громко ржет и зубы скалит,
Уподобленный коню

И тогда к нему толпою
Вивисекторы спешат
Кто щипцами, кто рукою
Таракана потрошат.

Сто четыре инструмента
Рвут на части пациента
От увечий и от ран
Помирает таракан

Он внезапно холодеет,
Его веки не дрожат
Тут опомнились злодеи
И попятились назад.

Все в прошедшем — боль, невзгоды.
Нету больше ничего.
И подпочвенные воды
Вытекают из него.

Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет:
Бедный сын!

Но отец его не слышит,
Потому что он не дышит.

И стоит над ним лохматый
Вивисектор удалой,
Безобразный, волосатый,
Со щипцами и пилой.

Ты, подлец, носящий брюки,
Знай, что мертвый таракан —
Это мученик науки,
А не просто таракан.

Сторож грубою рукою
Из окна его швырнет,
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадет.

На затоптанной дорожке
Возле самого крыльца
Будет он, задравши ножки,
Ждать печального конца.

Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.

В чертогах смородины красной
Живут сто семнадцать жуков,
Зеленый кузнечик прекрасный,
Четыре блохи и пятнадцать сверчков.
Каким они воздухом дышат!
Как сытно и чисто едят!
Как пышно над ними колышет
Смородина свой виноград!

Приятен вид тетради клетчатой:
В ней нуль могучий помещен,
А рядом нолик искалеченный
Стоит, как маленький лимон.

Читайте также:  Тест полоски на ацетон в моче название

О вы, нули мои и нолики,
Я вас любил, я вас люблю!
Скорей лечитесь, меланхолики,
Прикосновением к нулю!

Нули — целебные кружочки,
Они врачи и фельдшера,
Без них больной кричит от почки,
А с ними он кричит .

Когда умру, то не кладите,
Не покупайте мне венок,
А лучше нолик положите
На мой печальный бугорок.

Маршаку позвонивши, я однажды устал
И не евши, не пивши семь я суток стоял
Очень было немило слушать речи вождя,
С меня капало мыло наподобье дождя

А фальшивая Лида обняла телефон,
Наподобье болида закружилась кругом
Она кисеи юлила, улещая вождя,
С ней не капало мыло наподобье дождя

Ждешь единства —
Получается свинство

61-67. ЖУК-АНТИСЕМИТ
КНИЖКА С КАРТИНКАМИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

Птичка малого калибра
Называется колибри.

Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:

3-я КАРТИНКА
Разговор Жука с Божьей коровкой

Божья коровка:
В лесу не стало мочи,
Не стало нам

источник

Николай Макарович Олейников примыкал к литературной группе «Обериу» — «Объединение реального искусства» (Заболоцкий, Хармс, Введенский, Бахтерев, Дойвбер, Левин, Разумовский, Вагинов), сложившейся в Ленинграде в конце 1920-х годов. Олейников не входил формально в это объединение и никогда не принимал участия в публичных выступлениях обериутов. Но он постоянно с ними общался и, главное, писательски был гораздо ближе к обериутам (особенно к Заболоцкому «Столбцов»), чем, например, участник объединения Вагинов.

На рубеже двадцатых-тридцатых годов я много встречалась с этим необыкновенным человеком. Евгений Шварц в своих воспоминаниях назвал его «демоническим». Вот запись об Олейникове, сделанная мною в марте 1933 года:

«Олейников один из самых умных людей, каких мне случалось видеть. Точность вкуса, изощренное понимание всего, но при этом ум его и поведение как-то иначе устроены, чем у большинства из нас; нет у него староинтеллигентского наследия.

Не знаю, когда и чему он учился. Вот что он мне как-то о себе рассказал. Юношей он ушел из донской казачьей семьи в Красную Армию. В дни наступления белых он, скрываясь, добрался до отчего дома. Но отец собственноручно выдал его белым как отступника. Его избили до полусмерти и бросили и сарай, с тем чтобы утром расстрелять с партией пленных. Но он как-то уполз и на этот раз пробрался в другую станицу, к деду. Дед оказался помягче и спрятал его. При первой возможности он опять ушел на гражданскую войну, в Красную Армию.

Неясно, успел ли он учиться, но знает много, иногда самые неожиданные вещи. В стихах он неоднократно упоминает о занятиях математикой. Бухштаб однажды подошел к Олейникову в читальном зале Публичной библиотеки и успел разглядеть, что перед ним лежат иностранные книги по высшей математике. Олейников быстро задвинул книги и прикрыл тетрадью.

— Не может быть, чтобы я был поэтом в самом деле. Я редко пишу. А все хорошие писатели графоманы. Вероятно— я математик.

Ахматова говорит, что Олейников пишет, как капитан Лебядкин, который, впрочем, писал превосходные стихи. Вкус Анны Андреевны имеет пределом Мандельштама, Пастернака. Обериуты уже за пределом. Она думает, что Олейников — шутка, что вообще так шутят.

Олейников продолжает традицию, в силу которой юмористы подвержены мрачности или меланхолии (Свифт, Гоголь, Салтыков, Зощенко). На днях мы разговаривали долго. Он был мрачен и говорил, что человеку необходимо жениться, потому что это избавляет от ощущения беспросветности существования, свойственного каждому. „Самое страшное — утром просыпаться в комнате одному“.

— Это не серьезно. Это вроде того, как я вхожу в комнату, раскланиваюсь и говорю что-нибудь. Это стихи, за которыми можно скрыться. Настоящие стихи раскрывают. Мои стихи — это как ваш „Пинкертон“, как исторические повести для юношества.

— Нет, это несоизмеримо. Но я понимаю… Вы хотите сказать — вещи не из внутреннего опыта.

— Есть разные внутренние опыты. Может быть опыт умного и остроумного человека. Человека, который умеет сделать то, что хочет сделать. Это все может пойти в условную вещь. Только это не самый главный внутренний опыт.

Мы говорили еще о том, что непонятно, как писать сейчас прозу. О том, что нас тяготит фиктивность существующих способов изображения человека. Я сказала, что еще Толстой в конце жизни утверждал — уже невозможно описывать, как вымышленный человек подошел к столу, сел на стул и проч., что интересен эксперимент Пруста. Вместо изображения человека — у него изображение размышлений о человеке, то есть реальности, адекватно выражаемой в слове. Слово и есть материя размышления, тогда как по отношению к материи всякого предмета слово есть знак, речевой эквивалент. Прустовская действительность — это комментарий; люди и вещи вводятся по принципу цитат.

Олейников (возвращаясь к теме „не главного внутреннего опыта“):

— Я уже говорил, что вещи, решающие условную задачу, читать не стыдно.

— Ну да, и если там кто-нибудь садится на стул, то отвечает за это не автор, а предшественники автора…»

Здесь кончается запись 1933 года.

Свободный от староинтеллигентских навыков в бытовом общении, в своей жизненной манере, Олейников вовсе не был свободен от культурного наследия; он знал русскую поэзию XIX и XX веков. У его собственной поэзии были источники — Мятлев, Козьма Прутков (Олейников называл себя внуком Козьмы Пруткова, посвящал стихи его памяти), шуточные стихи А. К. Толстого, поэты «Искры» и поэты «Сатирикона».

И одновременно Хлебников. Поэтической практике Олейникова многое в Хлебникове чуждо — его мифологизм, славянская стихия, корнесловие, его утопии и философия истории. Казалось бы, важнейшие слагаемые хлебниковского мира. И все же традиция Хлебникова живет в олейниковском понимании слова, в принципе его словоупотребления.

Этот принцип объединял Олейникова с обериутами. Олейников с его сильным и ясным умом очень хорошо понимал, где кончается бытовой эпатаж обернутое и начинается серьезное писательское дело. В тридцатых годах он как-то сказал мне о Хармсе: «Не расстраивайтесь, Хармс сейчас носит необыкновенный жилет (жилет был красный), потому что у него нет денег на покупку обыкновенного».

Козьма Прутков, Саша Черный и Хлебников — что могло получиться из такого скрещения? Получилась система чрезвычайного единства, принадлежащая поэту, узнаваемому по любой строчке (узнаваемость вообще неотъемлемое свойство настоящего поэта) — Признаки этой системы: умышленный примитивизм, однопланный синтаксис при многопланной семантике, гротескные несовпадения между лексической и стилистической окраской слова и его логическим содержанием. Целостность, но образуемая сложно соотнесенными слагаемыми.

источник

Жук-антисемит (книжка с картинками для детей)

1-я картинка
Птичка малого калибра
Называется колибри.

2-я картинка. Жук
Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:
— Жи-жи-жи-жи-жид!
Жук-антисемит.

3-я картинка. Разговор Жука с Божьей коровкой
Божья коровка:
В лесу не стало мочи,
Не стало нам житья:
Абрам под каждой кочкой!
Жук:
— Да-с… Множество жидья!

4-я картинка. Осенняя жалоба Кузнечика
И солнышко не греет,
И птички не свистят,
Одни только евреи
На веточках сидят.

5-я картинка. Зимняя жалоба Кузнечика
Ох, эти жидочки!
Ох, эти пройдохи!
Жены их и дочки
Носят только дохи.
Дохи их и греют,
Дохи и ласкают,
Кто же не евреи —
Те все погибают.

6-я картинка. Разговор Жука с Бабочкой
Жук:
— Бабочка, бабочка, где же ваш папочка?
Бабочка:
— Папочка наш утонул.
Жук:
— Бабочка, бабочка, где ж ваша мамочка?
Бабочка:
— Мамочку съели жиды.

7-я картинка. Смерть Жука
Жук (разочарованно):
Воробей — еврей,
Канарейка — еврейка,
Божья коровка — жидовка,
Термит — семит,
Грач — пархач!
(Умирает)

Спите с теми, кто снится. Целуйте, закрыв глаза.
Почаще меняйте лица, страницы и адреса.

По лестнице — прямо в Небо.
Под песни колоколов, насвистывая нелепо, пиная болиголов,
отстукивая по вене, вселенную волоча, отталкивая ступени из желтого кирпича —
несите на небо звезды. Танцуйте на берегу.
Бросайте дома и гнёзда, потерянную серьгу, утраченную невинность, почти завершенный стих.

Перевяжите рану.
Под голову — седло.
Обманывать не стану —
я ранен тяжело.

Олень от раны плачет,
упавши у ручья,
и слез своих не прячет,
но не заплачу я.

Себя я не жалею —
жалею только вас.
Был ранен тяжелее
я в жизни столько раз!

Я замерзал в метели
и от жестоких слов,
и спал я на постели,
постели из шипов.

Вы не берите сбрую,
седло и кобуру.
Ведь если и умру я,
я все же не умру!

Себя я не отчислю.
Останусь я в строю.
Ты жизнь взяла, отчизна,-
прими и смерть мою!

Снесите на вершину
меня —
я так хочу.
Сосновую лучину
зажгите, как свечу.

Меня на белом свете
когда-нибудь весной
колхидский вспомнит ветер
и конь мой вороной.

Когда утихнет битва,—
у каменной скалы
в груди, где сердце было,
гнездо совьют орлы.

Чиковани в переводе Евтушенко .

Почему лоси и зайцы по лесу скачут,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые.
Жены и дети бродят по лесу
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борща,
Елей верхушки и серебряный мох,—
Пища лесная.
Дети, разведчики леса,
Бродят по рощам,
Жарят в костре белых червей,
Зайчью капусту, гусениц жирных
Или больших пауков — они слаще орехов.
Ловят кротов, ящериц серых,
Гадов шипящих стреляют из лука,
Хлебцы пекут из лебеды.
За мотыльками от голода бегают:
Целый набрали мешок,
Будет сегодня из бабочек борщ —
Мамка сварит.
На зайца, что нежно прыжками скачет по лесу,
Дети, точно во сне,
Точно на светлого мира видение,
Восхищенные, смотрят большими глазами,
Святыми от голода,
Правде не верят.
Но он убегает проворным виденьем,
Кончиком уха чернея.
Вдогонку ему стрела полетела,
Но поздно — сытный обед ускакал.
А дети стоят очарованные.. .
«Бабочка, глянь-ка, там пролетела. »
Лови и беги! А там голубая.
Хмуро в лесу. Волк прибежал издалека
На место, где в прошлом году
Он скушал ягненка.
Долго крутился юлой, всё место обнюхал,
Но ничего не осталось —
Дела муравьев,— кроме сухого копытца.
Огорченный, комковатые ребра поджал
И утек за леса.
Там тетеревов алобровых и седых глухарей,
Заснувших под снегом, будет лапой
Тяжелой давить, брызгами снега осыпан.
Лисонька, огневка пушистая,
Комочком на пень взобралась
И размышляла о будущем.
Разве собакою стать?
Людям на службу пойти?
Сеток растянуто много —
Ложись в любую.
Нет, дело опасное.
Съедят рыжую лиску,
Как съели собак!
Собаки в деревне не лают.
И стала лисица пуховыми лапками мыться.
Взвивши кверху огненный парус хвоста.
Белка сказала, ворча:
«Где же мои орехи и жёлуди?—
Скушали люди!»
Тихо, прозрачно, уж вечерело,
Лепетом тихим сосна целовалась
С осиной.
Может, назавтра их срубят на завтрак.

не сложно понять что это о голоде в Поволжье

мальчик, выбирай себе девочку по нутру,
по уму, по плечу и по силам.
потому что есть такие, которые тебя в порошок
сотрут
(хорошо —
не сведут в могилу).
вот ты говоришь, что ты любишь умных, начитанных,
сильных.. на деле это — понты.
есть такие женщины, да — глушащие вискарь литрами.
не пьянея — не то, что ты.
есть такие — в морге работали по две смены,
кожу с трупов срезали ради тату на ней,
знающие, по какой тебе врезать вене,
чтобы ты подох за минуты.
они сильней,
они умнее тебя. они съедят тебя с потрохами.
лучше ищи себе пахнущую духами,
а не формальдегидом или чем-то под сорок
градусов, с коллекцией из срезанных с трупов наколок
или черепом на столе.
ищи себе ту, для которой *ты* — главное на земле,
а не отхаркивание строками в ноутбук.
ищи себе нежность теплых и мягких рук,
а не упрямый взгляд исподлобья прямо в твою суть,
выворачивающий тебя наизнанку.
будь
ты хорошим любовником, супругом и отцом,
носи на безымянном тоненькое кольцо,
закрывай окна на ночь, кофе вари к утру.
выбери себе женщину по нутру.

Исключительно под настроение. Глядя в окно.

Весна. Мажор. Скворец.
Осень. Минор. Печаль.
Лето. Крещендо. Жаль.
Зима. Диминуэндо. *издец. (с)

не то, что бы ты мне совсем безразлична —
ты очень хорошая, как не крути!
я просто давно ко всему апатичен,
и нравится мне, что нет страсти в груди.

проснусь по утру, никого не тревожа,
открою балкон — полной грудью вдохну!
и нравится мне тишина у прихожей,
известная только лишь мне одному.

_
и снова прошло долгожданное лето —
я очень устал находить и терять;

на столько устал, что мне нравится это —
никем не тревожась, ложиться в кровать.

Горький привкус кофейный во рту – новый начался день,
Сны смешались с зимой и рисуют фиалки на стеклах,
Хлопья снега бегут от дорожек по-зимнему блеклых,
Видишь, солнце взошло, значит, скоро появится тень:

Так сложилось, что свет тянет мягкие щупальца тьмы
(Мир в конечном итоге не станет ни черным, ни белым).
И на мокром асфальте написаны снегом, как мелом,
Наши яркие сны и мечты в сером с проседью «мы».

Снег растает к утру, свои раны земля обнажит,
Мы, как раньше, жалеем о том, что вчера потеряли,
И опять в мире серого счастья и серой печали
Лишь в подушках находим лиловые сны-миражи

Осень. Мертвый простор. Углубленные грустные дали.
Звершительный ропот шуршащих листвою ветров.
Для чего не со мной ты, о друг мой, в ночах, в их печали?
Столько звезд в них сияет в предчувствии зимних снегов.

Я сижу у окна. Чуть дрожат беспокойные ставни.
И в трубе без конца, без конца — звуки чьей-то мольбы.
На лице у меня поцелуй — о, вчерашний, недавний.
По лесам и полям протянулась дорога судьбы.

Далеко, далеко по давнишней пробитой дороге,
Заливаясь, поет колокольчик, и тройка бежит.
Старый дом опустел. Кто-то бледный стоит на пороге.
Этот плачущий — кто он? Ах, лист пожелтевший шуршит.

Этот лист, этот лист. Он сорвался, летит, упадает.
Бьются ветки в окно. Снова ночь. Снова день. Снова ночь.
Не могу я терпеть. Кто же там так безумно рыдает?
Замолчи. О, молю! Не могу, не могу я помочь.

Это ты говоришь? Сам с собой — и себя отвергая?
Колокольчик, вернись. С привиденьями страшно мне быть.
О, глубокая ночь! О, холодная осень! Немая!
Непостижность судьбы: расставаться, страдать и любить.

Перевяжите рану.
Под голову — седло.
Обманывать не стану —
я ранен тяжело.

Олень от раны плачет,
упавши у ручья,
и слез своих не прячет,
но не заплачу я.

Себя я не жалею —
жалею только вас.
Был ранен тяжелее
я в жизни столько раз!

Я замерзал в метели
и от жестоких слов,
и спал я на постели,
постели из шипов.

Вы не берите сбрую,
седло и кобуру.
Ведь если и умру я,
я все же не умру!

Себя я не отчислю.
Останусь я в строю.
Ты жизнь взяла, отчизна,-
прими и смерть мою!

Снесите на вершину
меня —
я так хочу.
Сосновую лучину
зажгите, как свечу.

Меня на белом свете
когда-нибудь весной
колхидский вспомнит ветер
и конь мой вороной.

Когда утихнет битва,—
у каменной скалы
в груди, где сердце было,
гнездо совьют орлы.

источник

Таракан попался в стакан.
Достоевский

Таракан сидит в стакане.
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.

Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, с топорами
Вивисекторы сидят.

У стола лекпом хлопочет,
Инструменты протирая,
И под нос себе бормочет
Песню «Тройка удалая».

Трудно думать обезьяне,
Мыслей нет — она поёт.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.

Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.

Читайте также:  Кристаллы в моче у девочек

Но наука доказала,
Что душа не существует,
Что печёнка, кости, сало —
Вот что душу образует.

Есть всего лишь сочлененья,
А потом соединенья.

Против выводов науки
Невозможно устоять.
Таракан, сжимая руки,
Приготовился страдать.

Вот палач к нему подходит,
И, ощупав ему грудь,
Он под рёбрами находит
То, что следует проткнуть.

И, проткнувши, на бок валит
Таракана, как свинью.
Громко ржёт и зубы скалит,
Уподобленный коню.

И тогда к нему толпою
Вивисекторы спешат.
Кто щипцами, кто рукою
Таракана потрошат.

Сто четыре инструмента
Рвут на части пациента.
От увечий и от ран
Помирает таракан.

Он внезапно холодеет,
Его веки не дрожат.
Тут опомнились злодеи
И попятились назад.

Всё в прошедшем — боль, невзгоды.
Нету больше ничего.
И подпочвенные воды
Вытекают из него.

Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: «Папа, папа!»
Бедный сын!

Но отец его не слышит,
Потому что он не дышит.
И стоит над ним лохматый
Вивисектор удалой,

Безобразный, волосатый,
Со щипцами и пилой.

Ты, подлец, носящий брюки,
Знай, что мёртвый таракан —
Это мученик науки,
А не просто таракан.

Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт,
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.

На затоптанной дорожке
Возле самого крыльца
Будет он, задравши ножки,
Ждать печального конца.

Его косточки сухие
Будет дождик поливать
Его глазки голубые
Будет курица клевать.

Книжка с кртинками для детей

Птичка малого калибра
Называется колибри.

Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:

Разговор Жука с Божьей коровкой

Божья коровка:
В лесу не стало мочи,
Не стало нам житья:
Абрам под каждой кочкой!

И солнышко не греет,
И птички не свистят.
Одни только евреи
На веточках сидят.

Ох, эти жидочки!
Ох, эти пройдохи!
Жены их и дочки
Носят только дохи.

Дохи их и греют,
Дохи и ласкают,
Кто же не евреи —
Те все погибают.

Жук:
— Бабочка, бабочка, где же ваш папочка?

Бабочка:
— Папочка наш утонул.

Жук:
— Бабочка, бабочка, где ж ваша мамочка?

Бабочка:
— Мамочку съели жиды.

Воробей — евреи,
Канарейка — еврейка,
Божья коровка — жидовка,
Термит — семит,
Грач — пархач!
(Умирает.)

Вот вам бочка —
Неба дно.
Вот вам точка —
Вот окно.
Это звезд большая кружка,
А над ней
Нарисована игрушка —
Туз червей.
И сверкают в полумраке
Стекла — множители звезд.
Телескопы, как собаки,
У кометы ищут хвост.

Я стою в лесу, как в лавке,
Среди множества вещей.
Вижу смыслы в каждой травке,
В клюкве — скопище идей.

На кустах сидят сомненья
В виде черненьких жуков,
Раскрываются растенья
Наподобие подков.

И летят ко мне навстречу,
Раздуваясь от жары,
Одуванчики, как свечи,
Как воздушные шары.

Надо мной гудит машина —
Это шмель ко мне летит,
И шумит, шумит осина,
О прошедшем говорит.

И тебя, моя Наташа,
Вижу я в одном цветке.
У тебя на шее кашка
И настурция в руке.

Я сажусь и забываю
Все, что было до меня,
И тихонько закрываю
Очи, полные огня.

Лампа — ласточка терпенья.
Желудь с веткою высок.
В деревах столпотворенье,
Под водой лежит песок.

Над водой последний кормчий
Зажигает свой фонарь.
Птицы злей, тюленя зорче,
Вылезает пономарь. ( Read more. Collapse )

*
Однажды красавица Вера,
Одежды откинувши прочь,
Вдвоем со своим кавалером
До слез хохотала всю ночь.

Действительно весело было!
Действительно было смешно!
А вьюга за форточкой выла,
И ветер стучался в окно.

Блестит вода холодная в бутылке,
Во мне поползновения блестят.
И если я — судак, то ты подобна вилке,
При помощи которой судака едят.

Я страстию опутан, как катушка,
Я быстро вяну, сам не свой,
При появлении твоем дрожу, как стружка.
Но ты отрицательно качаешь головой.

Смешна тебе любви и страсти позолота —
Тебя влечет научная работа.

Я вижу, как глаза твои над книгами нависли.
Я слышу шум. То знания твои шумят!
В хорошенькой головке шевелятся мысли,
Под волосами пышными они кишмя кишат.

Так в роще куст стоит, наполненный движеньем.
В нем чижик водку пьет, забывши стыд.
В нем бабочка, закрыв глаза, поет в самозабвеньи,
И все стремится и летит.

И я хотел бы стать таким навек,
Но я не куст, а человек.

На голове моей орлы гнезда не вили,
Кукушка не предсказывала лет.
Люби меня, как все любили,
За то, что гений я, а не клеврет!

Я верю: к шалостям твой организм вернется
Бери меня, красавица, я — твой!
В груди твоей пусть сердце повернется
Ко мне своею лучшей стороной.

*
Жили в квартире
Сорок четыре
Сорок четыре
Тщедушных чижа:

Я описал кузнечика, я описал пчелу,
Я птиц изобразил в разрезах полагающихся,
Но где мне силу взять, чтоб описать смолу
Твоих волос, на голове располагающихся?

Увы, не та во мне уж сила,
Которая девиц, как смерть, косила,
И я не тот. Я перестал безумствовать и пламенеть,
И прежняя в меня не лезет снедь.

Давно уж не ночуют утки
В моем разрушенном желудке.
И мне не дороги теперь любовные страданья —
Меня влекут к себе основы мирозданья.

Я стал задумываться над пшеном,
Зубные порошки меня волнуют,
Я увеличиваю бабочку увеличительным стеклом —
Строенье бабочки меня интересует.

Везде преследуют меня — и в учреждении и на бульваре —
Заветные мечты о скипидаре.
Мечты о спичках, мысли о клопах,
О разных маленьких предметах;
Какие механизмы спрятаны в жуках,
Какие силы действуют в конфетах.

Я понял, что такое рожки,
Зачем грибы в рассол погружены,
Какой имеют смысл телеги, беговые дрожки
И почему в глазах коровы отражаются окошки,
Хотя они ей вовсе не нужны.

Любовь пройдет. Обманет страсть. Но лишена обмана
Волшебная структура таракана.

О, тараканьи растопыренные ножки, которых шесть!
Они о чем-то говорят, они по воздуху каракулями пишут,
Их очертания полны значенья тайного.
Да, в таракане что-то есть,
Когда он лапкой двигает и усиком колышет.

А где же дамочки, вы спросите, где милые подружки,
Делившие со мною мой ночной досуг,
Телосложением напоминавшие графинчики, кадушки,—
Куда они девались вдруг?

Иных уж нет. А те далече.
Сгорели все они, как свечи.
А я горю иным огнем, другим желаньем —
Ударничеством и соревнованьем!
Зовут меня на новые великие дела
Лесной травы разнообразные тела.
В траве жуки проводят время в занимательной беседе.
Спешит кузнечик на своем велосипеде.
Запутавшись в строении цветка,
Бежит по венчику ничтожная мурашка.
Бежит, бежит. Я вижу резвость эту,
и меня берет тоска,
Мне тяжко!
Я вспоминаю дни, когда я свежестью превосходил коня,
И гложет тайный витамин меня
И я молчу, сжимаю руки,
Гляжу на травы не дыша.
Но бьет тимпан! И над служителем науки
Восходит солнце не спеша.

Хвала изобретателям, подумавшим о мелких и смешных приспособлениях:
О щипчиках для сахара, о мундштуках для папирос,
Хвала тому, кто предложил печати ставить в удостоверениях,
Кто к чайнику приделал крышечку и нос.

Кто соску первую построил из резины,
Кто макароны выдумал и манную крупу,
Кто научил людей болезни изгонять отваром из малины,
Кто изготовил яд, несущий смерть клопу.

Хвала тому, кто первый начал называть котов и кошек человеческими именами,
Кто дал жукам названия точильщиков, могильщиков и дровосеков,
Кто ложки чайные украсил буквами и вензелями,
Кто греков разделил на древних и на просто греков.

Вы, математики, открывшие секреты перекладывания спичек,
Вы, техники, создавшие сачок — для бабочек капкан,
Изобретатели застежек, пуговиц, петличек
И ты, создатель соуса-пикан!

Бирюльки чудные, — идеи ваши — мне всего дороже!
Они томят мой ум, прельщают взор.
Хвала тому, кто сделал пуделя на льва похожим
И кто придумал должность — контролер!

источник

Николай Макарович Олейников (1898-1937) — один из самых оригинальных и ярких представителей русского поэтического авангарда 1920-1930-х годов. Тонкий лирик и пародист, поэт-сатирик, философ, своеобразный стилист.
Вместе с Даниилом Хармсом, Александром Введенским, Николаем Заболоцким, Дойвбером Левиным и др входил в группу «ОБЕРИУ» (Объединение реального искусства). Создал детский журнал «Ёж» (Ежедневный журнал). Редактировал два детских журнала: «Еж» и «Чиж» (Чрезвычайно интересный журнал), работал вместе с Маршаком, Шварцем. Андрониковым, Чуковским, Житковым, Бианки.
Под псевдонимом Макар Свирепый долгое время издавал в «Еже» «Карту с приключениями».
В 1937г. Олейников был арестован, после его ареста НКВД разгромило всю редакцию детской литературы. Олейникова и его «приспешников» обвиняли в создании «контрреволюционной вредительской шайки, сознательно взявшей курс на диверсию в детской литературе».
Олейников был расстрелян 24 ноября 1937 в Ленинграде как «враг народа». Реабилитирован посмертно в 1957.
За время его жизни было издано всего три его «взрослых» стихотворения, он на десятилетия был исключен из истории литературы. Его произведения не издавались, большая их часть оставалась в рукописях и списках, сохраненных семьей и друзьями поэта.

Однажды красавица Вера,
Одежды откинувши прочь,
Вдвоем со своим кавалером
До слез хохотала всю ночь.

Действительно весело было!
Действительно было смешно!
А вьюга за форточкой выла,
И ветер стучался в окно.

Если б не было Наташи —
Я домой бы убежал.
Если б не было Наташи —
Жизнь бы водкой прожигал.

День, когда тебя не вижу,
Для меня пропащий день.
Что тогда цветенье розы,
Что мне ландыш и сирень!

Но зато, когда с тобою
Я среди твоих цепей,
Я люблю и подорожник,
Мне приятен и репей.

КАРАСЬ
Н.С. Болдыревой

Жареная рыбка,
Дорогой карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?

Жареная рыба,
Бедный мой карась,
Вы ведь жить могли бы,
Если бы не страсть.

Что же вас сгубило,
Бросило сюда,
Где не так уж мило,
Где — сковорода?

Хохотали вы,
Хохотали звонко
Под волной Невы.

Карасихи-дамочки
Обожали вас —
Чешую, да ямочки,
Да ваш рыбий глаз.

Бюстики у рыбок —
Просто красота!
Трудно без улыбок
В те смотреть места.

Но однажды утром
Встретилася вам
В блеске перламутра
Дивная мадам.

Дама та сманила
Вас к себе в домок,
Но у той у дамы
Слабый был умок.

С кем имеет дело,
Ах, не поняла, —
Соблазнивши, смело
С дому прогнала.

И решил несчастный
Тотчас умереть.
Ринулся он, страстный.
Ринулся он в сеть.

Злые люди взяли
Рыбку из сетей,
На плиту послали
Просто, без затей.

Ножиком вспороли,
Вырвали кишки,
Посолили солью,
Всыпали муки.

А ведь жизнь прекрасною
Рисовалась вам.
Вы считались страстными
Попромежду дам.

Белая смородина,
Черная беда!
Не гулять карасику
С милой никогда.

Не ходить карасику
Теплою водой,
Не смотреть на часики,
Торопясь к другой.

Плавниками-перышками
Он не шевельнет.
Свою любу
Он не назовет.

Так шуми же, мутная
Невская вода.
Не поплыть карасику
Больше никуда.

ГЕНРИЕТТЕ ДАВЫДОВНЕ
(До Андроникова секретарем редакции была Генриетта Давыдовна, женщина необыкновенной красоты, из-за которой происходило немало споров)

Я влюблен в Генриетту Давыдовну,
А она в меня, кажется, нет —
Ею Шварцу квитанция выдана,
Мне квитанции, кажется, нет.

Ненавижу я Шварца проклятого,
За которым страдает она!
За него, за умом небогатого,
Замуж хочет, как рыбка, она.

Дорогая, красивая Груня,
Разлюбите его, кабана!
Дело в том, что у Шварца в зобу не.
Не спирает дыхания, как у меня.

Он подлец, совратитель, мерзавец —
Ему только бы женщин любить.
А Олейников, скромный красавец,
Продолжает в немилости быть.

Я красив, я брезглив, я нахален,
Много есть во мне разных идей.
Не имею я в мыслях подпалин,
Как имеет их этот индей!

Полюбите меня, полюбите!
Разлюбите его, разлюбите!

КЛАССИФИКАЦИЯ ЖЕН

Жена-кобыла —
Для удовлетворения пыла.

Жена-корова —
Для тихого семейного крова.

Жена-стерва —
Для раздражения нерва.

Жена-крошка —
Всего понемножку.

Солнце скрылось за горой.
Роет яму подхалим во тьме ночной.
Может, выроет, а может быть, и нет.
Все равно на свете счастья нет.

Потерял я сон,
Прекратил питание, —
Очень я влюблен
В нежное создание.

То создание сидит
На окне горячем.
Для него мой страстный вид
Ничего не значит.

Этого создания
Нет милей и краше,
Нету многограннее
Милой Лиды нашей.

Первый раз, когда я Вас
Только лишь увидел,
Всех красавиц в тот же час
Я возненавидел.
Кроме Вас.

Мною было жжение
У себя в груди замечено,
И с тех пор у гения
Сердце искалечено.

Что-то в сердце лопнуло,
Что-то оборвалось,
Пробкой винной хлопнуло,
В ухе отозвалось.

И с тех пор я мучаюсь,
Вспоминая Вас,
Красоту могучую,
Силу Ваших глаз.

Ваши брови черные,
Хмурые, как тучки,
Родинки — смородинки,
Ручки — поцелуйчики.

В диком вожделении
Провожу я ночь —
Проводить в терпении
Больше мне невмочь.

Пожалейте, Лидия,
Нового Овидия.
На мое предсердие
Капни милосердия!

Чтоб твое сознание
Вдруг бы прояснилося,
Чтоб мое питание
Вновь восстановилося.

ПОСЛАНИЕ АРТИСТКЕ ОДНОГО ИЗ ТЕАТРОВ

Без одежды и в одежде
Я вчера Вас увидал,
Ощущая то, что прежде
Никогда не ощущал.

Над системой кровеносной,
Разветвленной, словно куст,
Воробьев молниеносней
Пронеслася стая чувств

Нет сомнения — не злоба,
Отравляющая кровь,
А несчастная, до гроба
Нерушимая любовь.

И еще другие чувства,
Этим чувствам имя — страсть!
— Лиза! Деятель искусства!
Разрешите к Вам припасть!

БЫЛЬ, СЛУЧИВШАЯСЯ С АКТОРОМ В ЦЧО
(Стихотворение, бичующее разврат)

Пришел я в гости, водку пил,
Хозяйкин сдерживая пыл.

Но водка выпита была.
Меня хозяйка увлекла.

Она меня прельщала так:
«Раскинем с вами бивуак,
Поверьте, насмешу я вас:
Я хороша, как тарантас».

От страсти тяжело дыша,
Я раздеваюся, шурша.

Вступив в опасную игру,
Подумал я: «А вдруг помру?»

Действительно, минуты не прошло,
Как что-то из меня ушло.

Душою было это что-то.
Я умер. Прекратилась органов работа.

И вот, отбросив жизни груз,
Лежу прохладный, как арбуз.

Арбуз разрезан. Он катился,
Он жил — и вдруг остановился.

В нем тихо дремлет косточка-блоха,
И капает с него уха.

А ведь не капала когда-то!
Вот каковы они, последствия разврата.

ИЗ ЖИЗНИ НАСЕКОМЫХ

В чертогах смородины красной
Живут сто семнадцать жуков,
Зеленый кузнечик прекрасный,
Четыре блохи и пятнадцать сверчков.
Каким они воздухом дышат!
Как сытно и чисто едят!
Как пышно над ними колышет
Смородина свой виноград!

ЖУК-АНТИСЕМИТ
КНИЖКА С КАРТИНКАМИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

Птичка малого калибра
Называется колибри.

Ножками мотает,
Рожками бодает,
Крылышком жужжит:

3-я КАРТИНКА
Разговор Жука с Божьей коровкой

Божья коровка:
В лесу не стало мочи,
Не стало нам житья:
Абрам под каждой кочкой!

4-я КАРТИНКА
Осенняя жалоба Кузнечика

И солнышко не греет,
И птички не свистят.
Одни только евреи
На веточках сидят.

5-я КАРТИНКА
Зимняя жалоба Кузнечика

Ох, эти жидочки!
Ох, эти пройдохи!
Жены их и дочки
Носят только дохи.

Дохи их и греют,
Дохи и ласкают,
Кто же не евреи —
Те все погибают.

6-я КАРТИНКА
Разговор Жука с Бабочкой

Жук:
— Бабочка, бабочка, где же ваш папочка?

Бабочка:
— Папочка наш утонул.

Жук:
— Бабочка, бабочка, где ж ваша мамочка?

Бабочка:
— Мамочку съели жиды.

Воробей — евреи,
Канарейка — еврейка,
Божья коровка — жидовка,
Термит — семит,
Грач — пархач!
(Умирает.)

Жили в квартире
Сорок четыре
Сорок четыре
Тщедушных чижа:

ПЕРЕЧЕНЬ РАСХОДОВ НА ОДНОГО ДЕЛЕГАТА

Руп —
На суп
Трешку —
На картошку
Пятерку —
На тетерку
Десятку —
На куропатку
Сотку —
На водку
И тысячу рублей —
На удовлетворение страстей

источник